Понимаю, что обрекаю себя на позор следующими своими высказываниями, но, во-первых, жизнь уже прошла, пора и признаться, во-вторых, меня несколько извиняет то, что представления моего учителя мало чем отличались от моих, и, в-третьих, это — правда.
Андрей Николаевич Колмогоров[19], у которого мне довелось несколько лет учиться, а потом работать на кафедре, как-то писал: «Действительно хорошо преподавать математику может только человек, который сам ею увлечен и воспринимает ее как живую, развивающуюся науку».
Мой первый школьный учитель в каком-то смысле опровергал это утверждение — он безусловно хорошо преподавал математику, был ею всемерно увлечен, но вряд ли воспринимал ее как живую, развивающуюся науку. Скорее всего, тут дело в понимании слова «математика».
У нас с Бородулей о математике было примерно вот какое представление: математика содержит сколько-то, много, теорем, часть из которых, самые простые и самые необходимые, изучаются в школе; затем следующая часть, более трудные и менее важные, — в институте (университете); и, наконец, самые трудные — в аспирантуре. Соответственно, те, кто окончит институт, могут потом преподавать в школе, а кто аспирантуру— в институте. Ну а ученые? Они пишут книги, так, пожалуй. То есть как науку я математику не представляла, ну а заодно и вообще вряд ли могла внятно объяснить, что такое наука… Ну, кроме «естественных» наук, конечно,— там я понимала, что еще «не все» открытия совершены и естествоиспытателям есть еще чем заняться (да и живой пример — мой брат — был рядом).
В общем, период размышлений, хоть и очень краткий, но сильно обременительный, был, слава богу, завершен, я решила поступать на математический. До собеседования оставались считаные дни, и я побежала узнавать, какие нужно подать документы. Днем бегала, собирала, впервые ходила к нотариусу снять копию с аттестата зрелости и пр., а вечерами читала «Очерки о Лобачевском» — чтение было не трудное, но и не захватывающее…
«Гром среди ясного неба» — на самом деле не такое уж редкое явление, каждый может вспомнить, что не раз был тому свидетелем. То же, что случилось в те дни не в моей семье даже, а, скорее, в моем внутреннем мире, было не в пример сильнее. Не просто неожиданное, а неправдоподобное.
Накануне того дня, когда мне нужно было везти документы в приемную комиссию, мама вызвала меня к себе в спальню и попросила плотно прикрыть за собой дверь. Я что-то не могла припомнить такой серьезной предподготовки к разговору и невольно заволновалась. В руке у мамы был какой-то листок, который, как я поняла, и должен был стать предметом разговора. Мама действительно вручила мне этот листок, исписанный ее рукой, предварив словами: «Когда ты завтра будешь подавать документы, тебя попросят заполнить анкету, более подробную, чем тебе случалось до сих пор. Так вот, здесь я выписала данные, которые тебе не были известны, но теперь понадобятся». Я стояла молча и в полном недоумении. Мама продолжала, заметно волнуясь: «Дело в том, что в Воронеже у нашего папы есть другая семья, и его дети в той семье являются для вас с Юрой родными братьями и сестрами. Здесь записаны их имена». С этими словами она передала мне листок, в который я уставилась в полной ошарашенности. На листке было написано:
«Сестра Рычкова Анна Григорьевна, 1921 г. рожд., доцент Воронежского Лесохозяйственного института, проживает в г. Воронеж.
Брат Рычков Борис Григорьевич, 1923 г. рожд., погиб (1942) в Великую Отечественную войну.
Сестра Рычкова Лидия Григорьевна, 1927 г. рожд., проживает в г. Смоленск».
Теперь, больше чем через полвека от того дня, мне проще разобрать и разложить на отдельные составляющие те впечатления, тогда же я не в силах была не только разобраться, но даже просто как-то воспринять услышанное.
После возвращения из эвакуации я все время прожила с папой и свидетельствую, что никуда дальше подмосковной Барвихи он не выезжал. В том числе и в Воронеж — ни разу с 1943 года, по крайней мере, там не был (в командировки папа не ездил, считалось, что по состоянию здоровья). Тем временем там, в Воронеже, жили, и вряд ли слишком благополучно, его семья, его дети. И не «другая» его семья, а именно единственная его, мы ведь были не его дети — просто со временем это как-то забылось, отошло на дальний план, что ли. Но это мы с братом могли «забыть», а сам-то папа тоже мог? Уехал из Воронежа в Москву, на повышение, должен был, значит, вернуться за семьей, перевезти их и предоставить им эти новые блага — и пропал, вообще исчез! И потом как-то до них стало докатываться: не только «нашел другую», но и официально расторгнул свой воронежский брак, сбросил с себя своих троих детей (старшая Аня в 1941 г. была студенткой «его» института, сын Борис учился в танковом училище, а младшая Лида вообще была еще школьницей), усыновил двоих чужих, и все, что возымел на своем «повышении», отдал им и новой жене! И все это в войну! Да в Воронеже! Каково им там пришлось…