Подъезд как подъезд, светлый и чистый (дом, как оказалось, еще только заселяли). Вахтерша на месте, взглянула на меня приветливо. Лифт как лифт, даже два. Доехали до пятого этажа, и мама нажала на кнопку звонка квартиры с номером 123 (номер был хороший, правда?). Дверь тут же открылась, на пороге стоял Юра, сильно выросший, повзрослевший, печальный и какой-то мягкий. Мы впервые в жизни не виделись с ним больше пяти месяцев…
Больше в квартире никого не было слышно. Ну, папа — понятно: он всегда в это время дня был на службе. Но Марфуша?!
— Фуфы нет больше с нами, — сказал брат, поняв мой немой вопрос и смягчая ответ этим моим младенческим «Фуфа».
Я смертельно побледнела, Юра поспешил исправить дело:
— Нет, она жива! Жива! Только живет теперь отдельно.
— Отдельно, но в этом же доме? — сказала я настолько очевидную глупость, что мама все-таки не выдержала:
— Марфуша еще не ответработник аппарата Совнаркома, чтобы жить в этом доме!
Я наконец дала волю слезам, и на этом церемония встречи завершилась.
Началось мое последнее, пятое детство. Почему последнее? Потому что я считаю, что максимальный срок детства — окончание средней школы, а среднюю школу я окончила, живя в этом самом «новом доме» (я жила там и четыре курса университета, но это уже совсем другая история), в «отдельной квартире», которую успела полюбить. А пока все еще только начиналось, еще в эту школу нужно было поступить — мама, оказывается, совершенно не имела в виду, что я вернусь в свою старую, 19-ю школу. Заодно со многим другим и другими я потеряла и эту школу, и любимую учительницу Рахиль Марковну Граеву. Иногда, когда становилось особенно грустно, мне казалось, что и она хоть чуть-чуть жалеет обо мне…
Я хочу немножко отмотать пленку назад и хоть как-то восстановить те события, что произошли без меня за эти долгие пять месяцев. Тот первый день, когда я приехала из больницы, закончился тем, что мне отвели «место» в новой квартире (еще будет время рассказать о ней) и уложили,— мне ведь предстояло лежать до пятнадцати лет. Вторую половину первого дня я, во всяком случае, лежала. К своим девяти годам я уже привыкла не просто лежать в постели, но и думать, думать… И я начала думать прямо с первого дня. Прежде всего о Марфуше.
Но еще раньше, еще «при мне», у Юры начались проблемы со школой. Какие? Поначалу самые элементарные. Он начал прогуливать. Выяснилось это не сразу — в школе, видно, предпочитали не жаловаться родителям учеников из Дома на Набережной. Но выяснилось. Просто, скорее всего, случайно заглянули в шкафчик с огромными красными буквами «ПК» на матовой стеклянной дверце — такие противопожарные шкафчики были на каждой лестничной площадке. В нашем, потеснив свернутый пожарный кран и какие-то крючья, привычно расположился Юрин школьный портфель. Тут поднялось невообразимое! В результате мама отправилась в школу разбираться. Оказывается, чуть ли не весь седьмой класс Юра пропускает те два дня в неделю, когда бывают уроки конституции. И это принципиально. Ни учить, ни сдавать экзамен по этому предмету мой брат не собирался. А чтобы его не ловили и не возвращали в класс, он пропускал эти дни целиком, оставив прямо с утра портфель в противопожарном шкафчике рядом с нашей дверью. И куда же он девался? Юра не курил, не играл в расшибалочку по подворотням, не лазал по заборам и вообще ни с кем не водился. Он, оказывается, просто уходил в Третьяковскую галерею, которая, по счастью, была в двух шагах от Юриной 12-й школы. И однажды (а потом и еще много раз, школьное расписание имеет ведь свойство повторяться) он встретил в каком-то из залов Третьяковки… нашу бабушку, которая вела там факультативный (тогда говорили «внеклассный») урок по литературе со своими ученицами. И Юра, заслушавшись, начал «посещать» эти уроки (для него, как вы понимаете, они тоже были «внеклассными»). Дома разыгрался большой скандал, на этот раз даже наш безобидный папа кипел негодованием — конституция ведь была «политическим» предметом (за это-то Юра ее и «выбрал»)! Даже наша Марфуша, которая, кажется, вся состояла из любви к своим деточкам, и та ворчала: «Ну уж Юрочка… Ему волю дали, а он две взял…» Но не на такого напали! Поняв, что силы неравны и его того и гляди вернут в «политическое» лоно, он в один ужасный день просто не вернулся домой. И назавтра тоже его не было. Это уже было «без меня», поэтому не могу рассказать подробнее. Знаю только (со слов Марфуши, конечно), что папе пришлось обращаться к серьезному человеку (председателю комитета партгосконтроля тов. Мехлису), и Юру искали по размноженной в двухстах экземплярах фотографии (в первом настоящем костюме, между прочим) по всей стране. Для папы это был настоящий подвиг — ему с таким «сынком» и вправду могло не поздоровиться. Юру нашли… в Евпатории. Почему он подался в Евпаторию? Потому что там всегда тепло и еду можно найти на деревьях.
Когда первый дым рассеялся, стали думать, что же теперь делать со школой. Просто переводить в другую было бесполезно — конституцию проходили ведь во всех седьмых классах, а что на эти уроки он все равно ходить не собирается, Юра успел выкрикнуть в первый же день возвращения, пока папа гонялся за ним по квартире с вешалкой от брюк в руке. «Выходить мерзавца» ему так и не удалось, он ведь был сердечник и не мог выиграть в соревнованиях по бегу. Папа никогда нас не наказывал, и я подозреваю, что ему не больно-то и хотелось начинать…
Юру спасла бабушка. Надо сказать, что на этот раз она действительно повела себя как любящая бабушка. Она появилась у нас без приглашения, железным голосом объявила, что она все знала: и про Третьяковку рассказала, и про Юрины безусловные способности к литературе, и про глубину его натуры, и еще про многое, о чем у родителей до тех пор не было времени задуматься. Вердикт: она забирает Юру в школу, куда сама устраивается работать дополнительно, на полставки (ее основная школа была ведь женской). Все молча согласились, а какой у них был выход? Забегая вперед, скажу, что Юру в его новой школе очень далеко от дома как подменили. Он вдруг — и навсегда — обрел интерес к наукам и стал учиться просто блестяще. А с конституцией орденоносец-бабушка управилась легко — просто Юре дали не золотую медаль, а серебряную (по конституции — четыре; оно и правда четыре: в одной школе два да в другой два!).
Юрина эпопея была, наверное, одной из «трудностей», на которые ссылалась в разговоре с моим лечащим врачом моя мама, не желая забирать меня из больницы. Но только одна из… Более того, как это нередко бывает, неприятная эта история послужила улучшению отношений Юры с папой и папы с Юрой. Брат, по-видимому, впервые ощутил, что он дорог этому человеку (обращение к Мехлису в те времена с огромной вероятностью могло не просто привести «ответработника» к служебному краху, а иметь и еще более тяжкие последствия). Папа тоже, видимо, понял, что нельзя жить в семье и чуть ли не не замечать человека, которого ты признал как своего сына. В результате Юру впервые в жизни отправили на юг, в Хосту, под Сочи, где у папиной организации был пионерский лагерь «санаторного типа». А Юра, не знаю, с какого времени, но когда я вернулась из больницы — уж точно, стал называть Григория Сергеевича папой, сначала редко, в отдельных случаях, а потом привык…
Мамин план переезда из Дома на Набережной в несравненно менее сановитый дом 11 по Большой Калужской вряд ли имел главной — уж не говорю единственной — причиной эту эпопею. План этот, глобальный по сути, созрел тем не менее у главного стратега нашей жизни довольно быстро. Просто маме уже невмоготу было жить в том доме не то что на вторых, а на десятых ролях. Но с этим она не могла управиться никакой малой ценой. Для любого даже маленького шажка наверх требовалось папино дальнейшее продвижение по службе. Но ему некуда было продвигаться! Он и так был первым заместителем наркома, вверх значило — в наркомы. Но это было не только невозможно (эти вопросы решались не мамой, совсем не мамой), но скажи папе, что завтра он проснется наркомом, он, я уверена, предпочел бы не просыпаться. Ему, бедному, и так приходилось очень тяжело. Его путь от подпасков через реку от Барятина до члена правительства со всеми кремлевскими привилегиями был так стремителен, что и не такому, полностью лишенному всяких амбиций, человеку это не могло бы не стоить чуть не полной потери ориентации…
Мама билась долго, но, конечно, понимала, что обречена на провал. Не в этом доме, а в этом круге, в который она так стремилась (и ощущала себя достойной), ей не предназначалось никакого иного места. Маме казалось это непростительной несправедливостью, и она мучительно искала выхода. Рассчитывать приходилось только на себя.